Стоял январь не то февраль какой то чертовый зимарь

«Стоял Январь, не то Февраль,/какой-то чёртовый Зимарь», – восклицал Андрей Вознесенский. Этот «чёртовый Зимарь» приключился 12 января 2009 года, когда москвичи и гости столицы обнаружили, что по улицам просто невозможно идти, скользко невероятно.

ПЕСЕНКА ТРАВЕСТИ ИЗ СПЕКТАКЛЯ «АНТИМИРЫ» - стихотворение Вознесенский А. А.

Движение КСП было тогда не на высоком уровне, массовой аудитории еще не было, но у меня была большая обида на руководство московского клуба: никто нами не заинтересовался, никто не помог. В 68-ом году прошел конкурс, в котором участвовало два ансамбля — «Осенебри» и квартет Никитина. Квартет Никитина занял первое место за веселую песенку «Апрель», а «Осенебри» — второе, третьего просто не было. Мы играли сугубо грустные песни, у меня сохранились пленки, и хотя чувствую некое волнение, но в общем смешно. Мы пели «Почему-то мне вдруг стало неспокойно» Кукина, «Порвали парус» Высоцкого — напряженные, драматические… Сейчас с тем репертуаром я уже не согласен. К 69-ому году мы дважды съездили в Ленинград, в клуб «Восток», бывали моменты, когда у нас звучало все на очень хорошем уровне, но аппаратура была плохая, я еще не понимал, как это все важно, сами делали колонки и многие другие вещи. Я и мой тогдашний соратник Володя Чирков написали сценарий, спектакль назывался «По всякой земле» по первой строчке из «Романса Арлекина» стихи Иосифа Бродского, музыка Евгения Клячкина. Кстати, в те годы мы в Ленинграде спокойно исполняли «Романс Коломбины» и «Романс Арлекина», естественно, называя авторов.

Бродский тогда еще не уехал. Мы сами сделали огромную ширму, четыре прекрасные куклы сделали наши друзья-профессионалы. Один из них, Володя Птицын, работал у Образцова и стал потом ведущим кукольником. Предполагалось действие, в котором участвуют и куклы, и мы. В 70-ом году я ансамбль распустил. Понял, что идею осуществить невозможно: то сессия, то кто-то не может, то есть на самодеятельном уровне оказалось слабо все это сделать. Усталость накопилась за три года, репетиции, аранжировки, я был и за импресарио, колонки и усилители мы сами таскали, и перед выступлениями обзванивал всех… Когда создавались «Осенебри», я вузов двадцать обклеил объявлениями, которые сам же и рисовал.

Вместо того чтобы учиться, ездил по институтам, расклеивал объявления, по вечерам встречался с людьми, какая-то жизнь началась, не имеющая отношение ни к физике, ни к биофизике, которую я изучал в Ветеринарной академии. В 70-ом году я съездил в Одессу на фестиваль, первый фестиваль. До этого было два-три выступления в год, абсолютно бескорыстных, жажда была исполнить свои песни необычайная. Помню какие-то маленькие зальчики, куда приезжал с такими же молодыми ребятами, как я. Фестиваль в Одессе, на корабле, это было потрясающе — огромная аудитория, большие залы в Одессе. Хотя году в 67-ом я в первый раз выступал в гигантском зале в МГУ. Вечер организовал Володя Забловской, потом в клубе произошел какой-то раскол, меня эти клубные дела никак не интересовали.

Были две группы: Забловский с какой-то женщиной и Сережа Чесноков, который мне очень дорог и близок, считаю, что это очень крупный исполнитель. В Одессе я стал лауреатом, получил первое место как исполнитель за [посвящения] Александру Грину и Франсуа Вийону. Многих там впервые услышал — и Дольского, и Арика Круппа, который через полгода погиб. Он мне тогда очень понравился как человек. Узкие корабельные коридоры, мы все были навеселе — и по молодости, и вообще по обстановке. Помню прошедшего в сопровождении женщин Дольского, который сказал мне, что Ким — не русский человек, а стало быть, настоящих русских песен писать не может, а я тогда уже очень любил Кима, меня это очень покоробило, удивило и поразило. Прошло много лет, пока это не стало одним из звеньев той цепочки, которую я, так сказать, «выковал», или «приковал» к этому человеку.

Я человек не злопамятный и много лет об этом не помнил, а потом все легло одно к одному. Из друзей [на этом фестивале] еще был Юра Аделунг, с которым мы сейчас разошлись. Чем старше становишься и серьезней занимаешься своим делом, тем больше сила отталкивания между людьми, но это так и должно быть, в этом нет ничего ни страшного, ни обидного, ни плохого. Просто каждый становится сам собой, и это прекрасно. В МГПИ образовался небольшой круг первых слушателей, там же и состоялось первое мое публичное выступление. Собрались человек двадцать пять, среди них Леля Фрайтор, Борис Рысев, Бережков… Тогда же между ними начались какие-то ожесточенные споры, но меня это не трогало, вообще никогда меня это не трогало. С Володей Бережковым позже мы стали очень дружны, таких близких и интересующих меня людей не так уж и много.

В 71-ом году закончил Ветеринарную академию, получив свободное распределение. Диплом делал в Институте переливания крови. Я уже знал все эти клетушки, приборы, всю эту затхлую атмосферу, а я тогда уже любил и лес, и волю, так что наукой не стал бы заниматься, не хотелось сидеть в комнате среди всех этих реактивов… Пошел работать расклейщиком афиш. И проработал два или три года. Мне эта работа вначале нравилась, но под конец осточертела, и я избрал еще лучшую специальность — стал дворником, благо, у себя в районе, почти под своими окнами. Почти три года проработал дворником, а в 74-ом году поступил в Гнесинское училище. Я играл там немножко, по-дилетантски, на ударных, на басу, на фоно, прослушал курс истории джаза его вел Переверзев , все было очень интересно.

Но есть и вечная "Сага": "Ты меня на рассвете разбудишь... Захаров много пишет о работе над спектаклем "Юнона и Авось", о Вознесенском и Рыбникове. Поэма "Авось" появилась в сборнике "Дубовый лист виолончельный". А благодаря спектаклю Ленкома история Николая Резанова неизвестна сейчас, пожалуй, только ленивому и нелюбопытному.

И колокол над рынком мотается серьгой. Колхозницы — как крынки в машине грузовой. Я в городе бидонном, морозном, молодом. Я воздух, как краюшку морозную, жую. Весна над рыжей кручей, взяв снеговой рубеж, весна играет крупом и ржёт, как жеребец. А ржёт она над критикой из толстого журнала, что видит во мне скрытое посконное начало. Долой Рафаэля! Да здравствует Рубенс! Фонтаны форели, цветастая грубость!

Здесь праздники в будни, арбы и арбузы. Торговки — как бубны, в браслетах и бусах. Индиго индеек. Вино и хурма. Ты нынче без денег? Пей задарма! Да здравствуют бабы, торговки салатом, под стать баобабам в четыре обхвата! Базары — пожары. Здесь огненно, молодо пылают загаром не руки, а золото.

В них отблески масел и вин золотых. Да здравствует мастер, что выпишет их! Клевещущему — исполать. Все репутации подмочены. Трещи, трёхспальная кровать! У, сплетники! У, их рассказы! Люблю их царственные рты, их уши, точно унитазы, непогрешимы и чисты. И версии урчат отчаянно в лабораториях ушей, что кот на даче у Ошанина сожрал соседских голубей, что гражданина А.

Как пулемёты, телефоны меня косили наповал. И точно тенор — анемоны, я анонимки получал. Междугородные звонили. Их голос, пахнущий ванилью, шептал, что ты опять дуришь, что твой поклонник толст и рыж, что таешь, таешь льдышкой тонкой в пожатье пышущих ручищ… Я возвращался. На Волхонке лежали чёрные ручьи. И всё оказывалось шуткой, насквозь придуманной виной, и ты запахивала шубку и пахла снегом и весной. Так ложь становится гарантией твоей любви, твоей тоски… Орите, милые, горланьте!.. Да здравствуют клеветники! Дёргайтесь от тика!

Но почему так страшно тихо? О точке?! О смертной пилюле?! Вы забыли о пушкинской пуле! Что ветры свистали, как в дыры кларнетов, в пробитые головы лучших поэтов. Стрелою пронзив самодурство и свинство, к потомкам неслась траектория свиста! И не было точки. А было — начало. Мы в землю уходим, как в двери вокзала.

И точка тоннеля, как дуло, черна… В бессмертье она? Иль в безвестность она? Нет точки. Есть путь пулевой — вторая проекция той же прямой. В природе по смете отсутствует точка. Мы будем бессмертны. И это — точно! Евтушенко Пётр Первый — пот первый… не царский от шубы, от баньки с музыкой — а радостный, грубый, мужицкий! От плотской забавы гудела спина, от плотницкой бабы, пилы, колуна.

Аж в дуги сгибались дубы топорищ! Аж щепки вонзались в Стамбул и Париж! А он только крякал, упруг и упрям, расставивши краги, как башенный кран. А где-то в Гааге духовный буян, бродяга отпетый, и нос точно клубень — Петер? А может, не Петер? А может, не Рубенс? Но жил среди петель рубинов и рубищ, где в страшных пучинах восстаний и путчей неслись капуцины, как бочки с капустой. Его обнажённые идеалы бугрились, как стёганые одеяла. Дух жил в стройном гранде, как бюргер обрюзгший, и брюхо моталось мохнатою брюквой.

Женившись на внучке, свихнувшись отчасти, он уши топорщил, как ручки от чашки. Дымясь волосами, как будто над чаном, он думал. И всё это было началом, началом, рождающим Савских и Саский… Бьёт пот — олимпийский, торжественный, царский! Бьёт пот чтобы стать жемчугами Вирсавии. Бьёт пот чтоб сверкать сквозь фонтаны Версаля. Бьёт пот, превращающий на века художника — в бога, царя — в мужика! Вас эта высокая влага кропила, чело целовала и жгла, как крапива. Вы были как боги — рабы ремесла!.. В прилипшей ковбойке стою у стола.

Эта песенка непростая. Непроста усов седина. То хрустальна, а то мутна. Как плотина, усы блистали, как присяга иным векам. Партизаночка шла босая к их сиянию по снегам. Кто в них верил? И кто в них сгинул, как иголка в седой копне? Их разглаживали при гимне. Их мочили в красном вине.

И торжественно над страною, словно птица страшной красы, плыли с красною бахромою государственные усы… Друг, не пой мне песню про Сталина. Ты у гроба его не простаивал, провожая — аж губы в кроввь — роковую свою любовь. Гениальность в крови планеты. Нету «физиков», нету «лириков» — лилипуты или поэты! Независимо от работы нам, как оспа, привился век. Ошарашивающее — «Кто ты? Кто ты? А вдруг — не то? Кукарекать стремятся скворки, архитекторы — в стихотворцы!

Ну а ты? И опять, и опять, как в салочки, меж столешниковых афиш, несмышлёныш, олешка, самочка, запыхавшаяся стоишь!.. И вдруг — где двое?! Нет двух! Может, ветром их сдуло? Посреди кутежа два пустующих стула, два лежащих ножа. Они только что пили из бокалов своих. Были — сплыли. Их нет, двоих.

Водою талою — ищи-свищи! Сбежали, бросив к дьяволу приличья и плащи! Сбежали, как сбегает с фужеров гуд. Так реки берегами, так облака бегут. Так убегает молодость из-под опек, и так весною поросли пускаются в побег! В разгаре вечеринка, но смелость этих двух закинутыми спинками захватывает дух! Что за чуда нам пророчатся? Какая из шарад в этой хвойной непорочности, в этих огненных шарах?! Ах, девочка с мандолиной!

Одуряя и журя, полыхает мандарином рыжей чёлки кожура! Расшалилась, точно школьница, иголочки грызёт… Что хочется, чем колется ей следующий год? Века, бокалы, луны… «Туши! В ней — Новый год души. Глазницы воронок мне выклевал ворон, слетая на поле нагое. Я — Горе. Я — голос войны, городов головни на снегу сорок первого года. Я — Голод. Я — горло повешенной бабы, чьё тело, как колокол, било над площадью голой… Я — Гойя!

О, грозди возмездья! Взвил залпом на Запад — я пепел незваного гостя! И в мемориальное небо вбил крепкие звёзды — как гвозди. Я — Гойя. Жил огненно-рыжий художник Гоген, богема, а в прошлом — торговый агент. Чтоб в Лувр королевский попасть из Монмартра, он дал кругаля через Яву с Суматрой! Унёсся, забыв сумасшествие денег, кудахтанье жён и дерьмо академий. Он преодолел тяготенье земное. Жрецы гоготали за кружкой пивною: «Прямая — короче, парабола — круче, не лучше ль скопировать райские кущи?

И в Лувр он попал не сквозь главный порог — параболой гневно пробив потолок! Идут к своим правдам, по-разному храбро, червяк — через щель, человек — по параболе. Жила-была девочка рядом в квартале. Мы с нею учились, зачёты сдавали. Куда ж я уехал! И чёрт меня нёс меж грузных тбилисских двусмысленных звёзд! Прости мне дурацкую эту параболу. Простывшие плечики в чёрном парадном… О, как ты звенела во мраке Вселенной упруго и прямо — как прутик антенны! А я всё лечу, приземляясь по ним — земным и озябшим твоим позывным.

Как трудно даётся нам эта парабола!.. Сметая каноны, прогнозы, параграфы, несутся искусство, любовь и история — по параболической траектории! В Сибирь уезжает он нынешней ночью. А может быть, всё же прямая — короче? Звон… Вам, художники всех времён! Вам, Микеланджело, Барма, Дант! Вас молниею заживо испепелял талант. Ваш молот не колонны и статуи тесал — сбивал со лбов короны и троны сотрясал. Художник первородный — всегда трибун.

В нём дух переворота и вечно — бунт. Вас в стены муровали. Сжигали на кострах. Монахи муравьями плясали на костях. Искусство воскресало из казней и из пыток и било, как кресало, о камни Моабитов. Кровавые мозоли. Зола и пот. И Музу, точно Зою, вели на эшафот. Но нет противоядия её святым словам — воители, ваятели, слава вам!

Цари, тираны, в тиарах яйцевидных, в пожарищах-сутанах и с жерлами цилиндров! Империи и кассы страхуя от огня, вы видели в Пегасе троянского коня. Ваш враг — резец и кельма. И выжженные очи, как клейма, горели среди ночи. Вас моё слово судит. Да будет — срам, да будет проклятье вам! I Жил-был царь. У царя был двор. На дворе был кол.

На колу не мочало — человека мотало! Хвор царь, хром царь, а у самых хором ходит вор и бунтарь. Не туга мошна, да рука мощна! Он деревни мутит. Он царевне свистит. И ударил жезлом и велел государь, чтоб на площади главной из цветных терракот храм стоял семиглавый — семиглавый дракон. Чтоб царя сторожил. Чтоб народ страшил. II Их было смелых — семеро, их было сильных — семеро, наверно, с моря синего или откуда с севера, где Ладога, луга, где радуга-дуга.

Они ложили кладку вдоль белых берегов, чтобы взвились, точно радуга, семь разных городов. Как флаги корабельные, как песни коробейные. Один — червонный, башенный, разбойный, бесшабашный. Другой — чтобы, как девица, был белогруд, высок. А третий — точно деревце, зелёный городок! Узорные, кирпичные, цветите по холмам… Их привели опричники, чтобы построить храм. III Кудри — стружки, руки — на рубанки. Яростные, русские, красные рубахи. Очи — ой, отчаянны!

При подобной силе — как бы вы нечаянно царство не спалили!.. Бросьте, дети бисовы, кельмы и резцы. Не мечите бисером изразцы. IV Не памяти юродивой вы возводили храм, а богу плодородия, его земных дарам. Здесь купола — кокосы, и тыквы — купола. И бирюза кокошников окошки оплела. Сквозь кожуру мишурную глядело с завитков, что чудилось Мичурину шестнадцатых веков. Диковины кочанные, их буйные листы, кочевников колчаны и кочетов хвосты. И башенки буравами взвивались по бокам, и купола булавами грозили облакам!

И москвичи молились столь дерзкому труду — арбузу и маису в чудовищном саду. V Взглянув на главы-шлемы, боярин рёк: — У, шельмы, в бараний рог! Сплошные перламутры — сойдёшь с ума. Уж больно баламутны их сурик и сурьма. Купец галантный, куль голландский, шипел: — Ишь, надругательство, хула и украшательство. Нашёл уж царь работничков — смутьянов и разбойничков! У них не кисти, а кистени. Семь городов, антихристы, задумали они. Им наша жизнь — кабальная, им Русь — не мать!

От страха дьякон пятился, в сундук купчишко прятался. А немец, как козёл, скакал, задрав камзол. Уж как ты зол, храм антихристовый!.. А мужик стоял да подсвистывал, всё посвистывал, да поглядывал, да топор рукой всё поглаживал… VI Холод, хохот, конский топот да собачий звонкий лай. Мы, как дьяволы, работали, а сегодня — пей, гуляй! Девкам юбки заголяй! Эх, на синих, на глазурных да на огненных санях… Купола горят глазуньями на распахнутых снегах. Мимо ярмарок, где ярки яйца, кружки, караси. По соборной, по собольей, по оборванной Руси — эх, еси — только ноги уноси!

Завтра новый день рабочий грянет в тысячу ладов. Ой, вы, плотнички, пилите тёс для новых городов. Может, лучше — для гробов? И нем рассвет. А где поэма? Поэмы нет. Была в семь глав она — как храм в семь глав. А нынче безгласна — как лик без глаз. Она у плахи.

Стоит в ночи. Не быть, не быть, не быть городам! Узорчатым башням в тумане не плыть. Ни солнцу, ни пашням, ни соснам — не быть! Ни белым, ни синим — не быть, не бывать. И выйдет насильник губить-убивать. И женщины будут в оврагах рожать, и кони без всадников — мчаться и ржать. Сквозь белый фундамент трава прорастёт. И мрак, словно мамонт, на землю сойдёт.

Растерзанным бабам на площади выть. Ни белым, ни синим, ни прочим — не быть! Ни в снах, ни воочию — нигде, никогда… Врёте, сволочи, будут города! Над ширью вселенской в лесах золотых я, Вознесенский, воздвигну их! Я — парень с Калужской, я явно не промах. В фуфайке колючей, с хрустящим дипломом. Я той же артели, что семь мастеров. Бушуйте в артериях, двадцать веков! Я тысячерукий — руками вашими, я тысячеокий — очами вашими.

Я осуществляю в стекле и металле, о чём вы мечтали, о чём — не мечтали… Я со скамьи студенческой мечтаю, чтобы зданья ракетой стоступенчатой взвивались в мирозданье! И завтра ночью блядскою в 0. Щипачёву Утиных крыльев переплеск. И на тропинках заповедных последних паутинок блеск, последних спиц велосипедных. И ты примеру их последуй, стучись проститься в дом последний. В том доме женщина живёт и мужа к ужину не ждёт. Она откинет мне щеколду, к тужурке припадёт щекою, она, смеясь, протянет рот. И вдруг, погаснув, всё поймёт — поймёт осенний зов полей, полёт семян, распад семей… Озябшая и молодая, она подумает о том, что яблонька и та — с плодами, бурёнушка и та — с телком. Что бродит жизнь в дубовых дуплах, в полях, в домах, в лесах продутых, им — колоситься, токовать.

Ей — голосить и тосковать. Как эти губы жарко шепчут: «Зачем мне руки, груди, плечи? К чему мне жить, и печь топить, и на работу выходить? По ним — черны, по ним — седы, до железнодорожной линии протянутся мои следы. Как поплавки — милиционеры. Который век? Которой эры? Всё — по частям, подобно бреду.

Словообразовательный анализ окказионализмов, выявляющий сущность отклонения от словообразовательного типа, по которому образован окка-зионализм использована нетипичная словообразовательная база, аффикс и т. Окказионализмы, созданные по продуктивным словообразователь- ным типам потенциальные слова, окказионализмы первой степени.

В ок- казионализмах этого вида не нарушаются условия образования произ-водных слов того или иного типа безразлично к тому, обладает ли данный тип эмпирической продуктивностью или нет. Чаще в таком случае в качес-тве образца выступают продуктивные типы. Наиболее полной реализацией словообразовательной системы являются окказиональные слова, созданные по продуктивным словообразовательным моделям, по образцу продуктив-ных словообразовательных типов. Пусть вас даже кто-то Но он не умеет- Молчальный звон! Бакина, Н. Богданов, В. Лопатин, Г. Винокур и др. Часто называют потенциальными, отмечая их структурную аналогичность словам определенных словообразовательных типов, представленным в языке. Они потенциально существуют в языке, и нужен лишь внешний стимул, обусловленный речевой ситуацией, чтобы они были употреблены.

Словообразовательная структура потенциальных слов полностью соот-ветствует структуре реальных входящих в языковую систему слов, представляющих продуктивные и высокопродуктивные словообразующие типы; потенциальные слова «запрограммированы» языковой системой. Хотя такие единицы чаще не квалифицируются как языковые, высокая продуктивность словообразовательного типа, к которому относится речевое слово, всегда создает значительную вероятность того, что соответствующая единица существует в языке, но недавно, а потому еще не зафиксирована лексикографически [105, 133]. В современном словообразовании Е. Например: проверяльщик, рефератчик, жилищник, налоговик, бюджетник,сырьевик.

Андрей Вознесенский - Тьмать

Каким способом оно образовано? Стоял Январь, не то Февраль, и песенку: Какой-то чертовый Зимарь. «Летят вдали красивые осенебри, Я помню только голосок. А пацанёнок-травести тем временем на грифельной доске – как и груша, треугольной – начертал какие-то нотные знаки. (И. Северянин); Стоял Январь, не то Февраль, Какой‑то чертовый Зимарь. Чистота — это не то оружие, которое могло помочь в этом сражении. По Вознесенскому били из берданки, как по его несчастному зайцу. Чистота — это не то оружие, которое могло помочь в этом сражении. По Вознесенскому били из берданки, как по его несчастному зайцу. 1961?> Жили в Риме евреи Высоцкие, (2) Неизвестные в высших кругах Песенка травести из спектакля «Антимиры». 1963. Стоял Январь, не то Февраль, Какой-то чертовый Зимарь.

Авторизация

  • 🗊Презентация Лексический и фразеологический анализ слова
  • Похожие презентации
  • Резвая А. | Тема: «Словотворчество в поэзии» | Журнал «Русский язык» № 13/
  • Андрей Вознесенский — ИХ ИМЕНАМИ ГОРДИТСЯ НАШ НАРОД !!! (Евгений Важенин) — NewsLand
  • Средства художественной выразительности. ТРОПЫ

Осенебри (Андрей Вознесенский)

Андрей Вознесенский и его стихи Мандарины, шуры-муры, и сквозь юбки до утра лампами сквозь абажуры светят женские тела. Иногда мы с Васькой читали друг другу Вознесенского – и удивлялись, и вспоминали Стоял Январь, не то Февраль, какой-то чертовый Зимарь.
Андрей Вознесенский «Песенка из спектакля „Антимиры“» Стоял Январь, не то Февраль,какой-то чёртовый Зимарь. Я помню только голосокнад красным ротиком – парок.
Андрей Вознесенский - Тьмать Песенка травести из спектакля "Антимиры" (Ахиллесово сердце, 1966) Стоял Январь, не то Февраль, какой-то чертовый зимарь.
Читать онлайн книгу Ахиллесово сердце - Андрей Вознесенский бесплатно. 1-я страница текста книги. Со временем они могут входить в активный словар ный запас: компьютер, дискета, видеомагнитофон, скейтборд. Оди ночила в комнате девушка, Взволновали ее звуки флейты (И. Северянин); Стоял Январь, не то Февраль, Какой-то чертовый Зимарь.
🗊Презентация Лексический и фразеологический анализ слова парок. и песенку.

Проблема окказиональных слов в творчестве Андрея Вознесенского

Несмотря на несхожесть этих писателей, они с наглядностью показали всем своим творчеством, что подлинная проза пронизана поэзией, как яблоко соком К. Лермонтов ; Большие зеленеют почки М. Историзмы не имеют синонимов в современном языке. Целыми днями он лил воду Ф. Каламбур может создаваться за счёт использования омонимов: Женщины подобны диссертациям: и те и другие нуждаются в защите Э. Я гладил все его, как шёлковая шёрстка А. Это один из самых распространённых тропов, который позволяет создать ёмкий образ, основанный на ярких, часто неожиданных ассоциациях: В такую пору особую радость в лесу приносит рабочая музыка дятла В. Песков ; Жизнь в сознании равнодушного быстро вянет, сереет... Особая разновидность этого тропа — развернутая метафора — представляет собой нанизывание нескольких метафор, разворачивающих образ исходной метафоры: По имени европейского первопечатника всю совокупность изготовленных типографским способом книг называют иногда «галактикой Гуттенберга». Ориентироваться в этой галактике несведущему наблюдателю совсем не просто: здесь есть бесчисленные созвездия, состоящие из звезд разной величины, и давно погасшие светила, сияние которых еще доходит до нас...

Горький — слово Москва употреблено в значении «жители, москвичи». Меня провожала тепло и любовно вся камера в полном составе, без партийных различий Е. Гинзбург — слово камера употреблено в значении «люди, заключенные». Надо прочитать Гоголя — речь идёт о произведениях Н. Пушкин ; В себя ли заглянешь — там прошлого нет и следа: и радость, и муки, и все там ничтожно М. Со временем неологизмы могут входить в активный словарный запас: компьютер, дискета, видеомагнитофон, скейтборд. Особую эстетическую функцию выполняют авторские неологизмы — новые слова, создаваемые поэтами и писателями: Одиночила в комнате девушка, Взволновали её звуки флейты … И. Авторские неологизмы в разряд общеупотребительных слов обычно не переходят. Фет ; За окнами давка, толпится листва Б.

Пастернак ;... Не забудем, что насилие не живет одно, оно... Насилию нечем прикрыться, кроме лжи... Например: ласка — нежность, ласка — пушной зверь; лук — растение, лук — оружие; худой — тощий, худой — плохой. От лексических омонимов следует отличать: 1 омофоны от греч. Открытие Фарадея антилегендарно. Не падало яблоко, не прыгала крышка чайника. Случай не приходил на помощь Д. Гранин ; Учитель — это страдалец: в душе его истории и жизни не только счастливые, и, если не сострадать, не помогать, а только свидетельствовать, ты уже дурной учитель.

Учитель — это душа учеников и родителей; без духовной близости, без понимания сердечного, а не формального нет подлинного доверия А. Какие только толкования не предлагали разные эпохи и разные ученые. И все толкования были правильны. И разные Д. Гоголе , солнце русской поэзии об А. Пушкине , черное золото о нефти и т.

Может, ветром их сдуло? Посреди кутежа два пустующих стула, два лежащих ножа. Они только что пили из бокалов своих. Были — сплыли. Их нет, двоих. Водою талою — ищи-свищи! Сбежали, бросив к дьяволу приличья и плащи! Сбежали, как сбегает с фужеров гуд. Так реки берегами, так облака бегут. Так убегает молодость из-под опек, и так весною поросли пускаются в побег! В разгаре вечеринка, но смелость этих двух закинутыми спинками захватывает дух! Что за чуда нам пророчатся? Какая из шарад в этой хвойной непорочности, в этих огненных шарах?! Ах, девочка с мандолиной! Одуряя и журя, полыхает мандарином рыжей чёлки кожура! Расшалилась, точно школьница, иголочки грызёт… Что хочется, чем колется ей следующий год? Века, бокалы, луны… «Туши! В ней — Новый год души. Глазницы воронок мне выклевал ворон, слетая на поле нагое. Я — Горе. Я — голос войны, городов головни на снегу сорок первого года. Я — Голод. Я — горло повешенной бабы, чьё тело, как колокол, било над площадью голой… Я — Гойя! О, грозди возмездья! Взвил залпом на Запад — я пепел незваного гостя! И в мемориальное небо вбил крепкие звёзды — как гвозди. Я — Гойя. Жил огненно-рыжий художник Гоген, богема, а в прошлом — торговый агент. Чтоб в Лувр королевский попасть из Монмартра, он дал кругаля через Яву с Суматрой! Унёсся, забыв сумасшествие денег, кудахтанье жён и дерьмо академий. Он преодолел тяготенье земное. Жрецы гоготали за кружкой пивною: «Прямая — короче, парабола — круче, не лучше ль скопировать райские кущи? И в Лувр он попал не сквозь главный порог — параболой гневно пробив потолок! Идут к своим правдам, по-разному храбро, червяк — через щель, человек — по параболе. Жила-была девочка рядом в квартале. Мы с нею учились, зачёты сдавали. Куда ж я уехал! И чёрт меня нёс меж грузных тбилисских двусмысленных звёзд! Прости мне дурацкую эту параболу. Простывшие плечики в чёрном парадном… О, как ты звенела во мраке Вселенной упруго и прямо — как прутик антенны! А я всё лечу, приземляясь по ним — земным и озябшим твоим позывным. Как трудно даётся нам эта парабола!.. Сметая каноны, прогнозы, параграфы, несутся искусство, любовь и история — по параболической траектории! В Сибирь уезжает он нынешней ночью. А может быть, всё же прямая — короче? Звон… Вам, художники всех времён! Вам, Микеланджело, Барма, Дант! Вас молниею заживо испепелял талант. Ваш молот не колонны и статуи тесал — сбивал со лбов короны и троны сотрясал. Художник первородный — всегда трибун. В нём дух переворота и вечно — бунт. Вас в стены муровали. Сжигали на кострах. Монахи муравьями плясали на костях. Искусство воскресало из казней и из пыток и било, как кресало, о камни Моабитов. Кровавые мозоли. Зола и пот. И Музу, точно Зою, вели на эшафот. Но нет противоядия её святым словам — воители, ваятели, слава вам! Цари, тираны, в тиарах яйцевидных, в пожарищах-сутанах и с жерлами цилиндров! Империи и кассы страхуя от огня, вы видели в Пегасе троянского коня. Ваш враг — резец и кельма. И выжженные очи, как клейма, горели среди ночи. Вас моё слово судит. Да будет — срам, да будет проклятье вам! I Жил-был царь. У царя был двор. На дворе был кол. На колу не мочало — человека мотало! Хвор царь, хром царь, а у самых хором ходит вор и бунтарь. Не туга мошна, да рука мощна! Он деревни мутит. Он царевне свистит. И ударил жезлом и велел государь, чтоб на площади главной из цветных терракот храм стоял семиглавый — семиглавый дракон. Чтоб царя сторожил. Чтоб народ страшил. II Их было смелых — семеро, их было сильных — семеро, наверно, с моря синего или откуда с севера, где Ладога, луга, где радуга-дуга. Они ложили кладку вдоль белых берегов, чтобы взвились, точно радуга, семь разных городов. Как флаги корабельные, как песни коробейные. Один — червонный, башенный, разбойный, бесшабашный. Другой — чтобы, как девица, был белогруд, высок. А третий — точно деревце, зелёный городок! Узорные, кирпичные, цветите по холмам… Их привели опричники, чтобы построить храм. III Кудри — стружки, руки — на рубанки. Яростные, русские, красные рубахи. Очи — ой, отчаянны! При подобной силе — как бы вы нечаянно царство не спалили!.. Бросьте, дети бисовы, кельмы и резцы. Не мечите бисером изразцы. IV Не памяти юродивой вы возводили храм, а богу плодородия, его земных дарам. Здесь купола — кокосы, и тыквы — купола. И бирюза кокошников окошки оплела. Сквозь кожуру мишурную глядело с завитков, что чудилось Мичурину шестнадцатых веков. Диковины кочанные, их буйные листы, кочевников колчаны и кочетов хвосты. И башенки буравами взвивались по бокам, и купола булавами грозили облакам! И москвичи молились столь дерзкому труду — арбузу и маису в чудовищном саду. V Взглянув на главы-шлемы, боярин рёк: — У, шельмы, в бараний рог! Сплошные перламутры — сойдёшь с ума. Уж больно баламутны их сурик и сурьма. Купец галантный, куль голландский, шипел: — Ишь, надругательство, хула и украшательство. Нашёл уж царь работничков — смутьянов и разбойничков! У них не кисти, а кистени. Семь городов, антихристы, задумали они. Им наша жизнь — кабальная, им Русь — не мать! От страха дьякон пятился, в сундук купчишко прятался. А немец, как козёл, скакал, задрав камзол. Уж как ты зол, храм антихристовый!.. А мужик стоял да подсвистывал, всё посвистывал, да поглядывал, да топор рукой всё поглаживал… VI Холод, хохот, конский топот да собачий звонкий лай. Мы, как дьяволы, работали, а сегодня — пей, гуляй! Девкам юбки заголяй! Эх, на синих, на глазурных да на огненных санях… Купола горят глазуньями на распахнутых снегах. Мимо ярмарок, где ярки яйца, кружки, караси. По соборной, по собольей, по оборванной Руси — эх, еси — только ноги уноси! Завтра новый день рабочий грянет в тысячу ладов. Ой, вы, плотнички, пилите тёс для новых городов. Может, лучше — для гробов? И нем рассвет. А где поэма? Поэмы нет. Была в семь глав она — как храм в семь глав. А нынче безгласна — как лик без глаз. Она у плахи. Стоит в ночи. Не быть, не быть, не быть городам! Узорчатым башням в тумане не плыть. Ни солнцу, ни пашням, ни соснам — не быть! Ни белым, ни синим — не быть, не бывать. И выйдет насильник губить-убивать. И женщины будут в оврагах рожать, и кони без всадников — мчаться и ржать. Сквозь белый фундамент трава прорастёт. И мрак, словно мамонт, на землю сойдёт. Растерзанным бабам на площади выть. Ни белым, ни синим, ни прочим — не быть! Ни в снах, ни воочию — нигде, никогда… Врёте, сволочи, будут города! Над ширью вселенской в лесах золотых я, Вознесенский, воздвигну их! Я — парень с Калужской, я явно не промах. В фуфайке колючей, с хрустящим дипломом. Я той же артели, что семь мастеров. Бушуйте в артериях, двадцать веков! Я тысячерукий — руками вашими, я тысячеокий — очами вашими. Я осуществляю в стекле и металле, о чём вы мечтали, о чём — не мечтали… Я со скамьи студенческой мечтаю, чтобы зданья ракетой стоступенчатой взвивались в мирозданье! И завтра ночью блядскою в 0. Щипачёву Утиных крыльев переплеск. И на тропинках заповедных последних паутинок блеск, последних спиц велосипедных. И ты примеру их последуй, стучись проститься в дом последний. В том доме женщина живёт и мужа к ужину не ждёт. Она откинет мне щеколду, к тужурке припадёт щекою, она, смеясь, протянет рот. И вдруг, погаснув, всё поймёт — поймёт осенний зов полей, полёт семян, распад семей… Озябшая и молодая, она подумает о том, что яблонька и та — с плодами, бурёнушка и та — с телком. Что бродит жизнь в дубовых дуплах, в полях, в домах, в лесах продутых, им — колоситься, токовать. Ей — голосить и тосковать. Как эти губы жарко шепчут: «Зачем мне руки, груди, плечи? К чему мне жить, и печь топить, и на работу выходить? По ним — черны, по ним — седы, до железнодорожной линии протянутся мои следы. Как поплавки — милиционеры. Который век? Которой эры? Всё — по частям, подобно бреду. Людей как будто развинтили… Бреду. Верней — барахтаюсь в ватине. Они, как в фодисе, двоятся. Как бы башкой не обменяться! Так женщина — от губ едва, двоясь и что-то воскрешая, уж не любимая — вдова, ещё твоя, уже — чужая… О тумбы, о прохожих трусь я… Венера? Продавец мороженого!.. Ох, эти яго доморощенные! Я спотыкаюсь, бьюсь, живу, туман, туман — не разберёшься, о чью щеку в тумаке трёшься? Две контролёрши заснувшими сфинксами. Я еду в этом тамбуре, спасаясь от жары. Кругом гудят, как в таборе, гитары и воры. И как-то получилось, что я читал стихи между теней плечистых, окурков, шелухи. У них свои ремёсла. А я читаю им, как девочка примёрзла к окошкам ледяным. На чёрта им девчонка и рифм ассортимент? Таким, как эта, — с чёлкой и пудрой в сантиметр?! Стоишь — черты спитые, на блузке видит взгляд всю дактилоскопию малаховских ребят. Чего ж ты плачешь бурно, и, вся от слёз светла, мне шепчешь нецензурно — чистейшие слова? Сколько мы понастроили деревень и хором. Пахнут стружкой фасады, срубы башни, шатры. Сколько барских усадеб взято в те топоры! Сотрясай же основы! Куй, пока горячо. Мы последнего слова не сказали ещё. Взрогнут крыши и листья. И поляжет весь свет от трёхпалого свиста межпланетных ракет. Шестидесятые Между кошкой и собакой Лиловые сумерки Парижа. Мой номер в гостинице. Сумерки настаиваются, как чай. За круглым столом напротив меня сидит, уронив голову на локоть, могутный Твардовский. Он любил приходить к нам, молодым поэтам, тогда, потому что руководитель делегации Сурков прятал от него бутылки и отнимал, если находил. А может, и потому, что и ему приятно было поговорить с независимыми поэтами. Пиетет наш к нему был бескорыстен — мы никогда не носили стихи в журнал, где он редакторствовал, не обивали пороги его кабинета. В отдалении, у стены, на тёмно-зёленой тахте полувозлежит медноволосая юная женщина, надежда русской поэзии. Её оранжевая чёлка спадала на глаза подобно прядкам пуделя. Угасающий луч света озаряет белую тарелку на столе с останками апельсина. Женщина приоткрывает левый глаз и, напряжённо щупая почву, начинает: «Александр Трифонович, подайте-ка мне апельсин. Трифонович протрезвел от такой наглости. Он вытаращил глаза, очумело огляделся, потом, что-то сообразив, усмехнулся. Он встал; его грузная фигура обрела грацию; он взял тарелку с апельсином, на левую руку по-лакейски повесил полотенце и изящно подошёл к тахте. Вы попались, Александр Трифонович! Едва тарелка коснулась тахты, второй карий глаз лукаво приоткрылся: «Это Вы должны быть счастливы, Александр Трифонович, что Вы преподнесли апельсин первому поэту России. И тут я, давясь от смеха, подаю голос: «А первый поэт России спокойно смотрит на эту пикировку». Поэт — всегда или первый, или никакой. Блестит белок. В машине темень и жара. И бьются ноги в потолок, как белые прожектора! Бьют женщину. Так бьют рабынь. Она в заплаканной красе срывает ручку, как рубильник, выбрасываясь на шоссе! И взвизгивали тормоза. К ней подбегали, тормоша. И волочили, и лупили лицом по лугу и крапиве… Подонок, как он бил подробно, стиляга, Чайльд-Гарольд, битюг! Вонзался в дышащие рёбра ботинок узкий, как утюг. О, упоенье оккупанта, изыски деревенщины… У поворота на Купавну бьют женщину. Веками бьют, бьют юность, бьёт торжественно набата свадебного гуд, бьют женщину. А от жаровен сквозь уют горящие затрещины? Не любят — бьют, и любят — бьют, бьют женщину. Но чист её высокий свет, отважный и божественный. Религий — нет, знамений — нет. Есть Женщина!.. Окуджаве К нам забредал Булат под небо наших хижин костлявый как бурлак он молод был и хищен и огненной настурцией робея и наглея гитара как натурщица лежала на коленях она была смирней чем в таинстве дикарь и тёмный город в ней гудел и затихал а то как в рёве цирка вся не в своём уме — горящим мотоциклом носилась по стене! Усмехается Век Двадцать Первый. Если б были чемпионаты, кто по лжи и подлостям первый, ты бы выиграл, Век Двадцатый. Если б были чемпионаты, кто по подвигам первый, — нет нам равных, мой Век Двадцатый!.. Безмолвствует Двадцать Первый. Его тащили на дрова к замёрзшим чанам и половням. Он ждал удара топора! Он был без ножек, чёрный ящик, лежал на брюхе и гудел. Он тяжело дышал, как ящер, в пещерном логове людей. А пальцы вспухшие алели. На левой — два, на правой — пять… Он опускался на колени, чтобы до клавишей достать. Семь пальцев бывшего завклуба! И, обмороженно-суха, с них, как с разваренного клубня, дымясь, сползала шелуха. Металась пламенем сполошным их красота, их божество… И было величайшей ложью всё, что игралось до него! Все отраженья люстр, колонны… Во мне ревёт рояля сталь. И я лежу в каменоломне. И я огромен, как рояль. Я отражаю штолен сажу. Блеск костра. И, как коронного пассажа, я жду удара топора! Седее, чем гранит, как бронза — красноват, дымясь локомотивом, художник жил, лохмат, ему лопаты были божественней лампад! Зияет дом его. Пустые этажи. На даче никого. В России — ни души. Художники уходят Без шапок, будто в храм, в гудящие угодья, к берёзам и дубам. Побеги их — победы. Уход их — как восход к полянам и планетам от ложных позолот. Леса роняют кроны. Но мощно над землёй ворочаются корни корявой пятернёй. А над нею, как сиянье, голося, вечерами разражаются глаза! Пол-лица ошеломлённое стекло вертикальными озёрами зажгло. Ты не ходишь на завод, ты их слушаешь, как лунный садовод, жизнь и боль твоя, как влага к облакам, поднимается к наполненным зрачкам.

Но и это еще не самое страшное. Стрясется какая-нибудь беда - пожар ли подворье уничтожит, скот погибнет или неурожай случится, - тогда к боярину нужно идти, в ноги ему кланяться, гривны занимать. В этой обстановке законодательное собрание все больше и больше чувствовало себя лишним, и 3 сентября 1792 года под давлением провинциальных коммун и Коммуны города Парижа были произведены выборы в Конвент. В монгольском войске был порядок, установленный Чингиз-ханом. Поодаль, в степи, широким кольцом рассыпались черные татарские юрты и рыжие шерстяные шатры. Это был личный курень Чингиз-хана, стоянка тысячи избранных телохранителей великого кагана В.

Высоцким готовились и затем игрались фрагменты из «Озы»? Высоцкого адресовано непосредственно А. Авторская пунктуация у него, действительно, весьма своеобразна, а «чародейство букв» — возможно, имеются ввиду «видеомы», «кругометы», анаграммы и палиндромы поэта. По какому конкретному поводу это посвящение появилось на свет оно записано в дневнике Высоцкого от февраля 1975 года следом за посвящением другой поэтессе — Белле Ахмадулиной и было ли в то время передано или хотя бы известно адресату — вопрос, требующий выяснения. Как видно из таблицы хотя она наверняка и не полна, и субъективна , текстовых и смысловых «пересечений» двух поэтов, Высоцкого и Вознесенского, очень много. С одной стороны, это не удивительно. Слова Вознесенского множество раз приходилось Высоцкому произносить самому и слышать из уст своих коллег-актёров. Он рассказывал: «Семьсот раз выходить на сцену, трижды в неделю, и говорить одно и то же — это можно с ума сойти просто, обалдеть... Эти стихи нас извели... Так навязнет на зубах, что иногда прочтешь и думаешь: «А что я читал только что? Однако считать такой «параллелизм» следствием лишь одной только этой причины было бы слишком опрометчиво.

» *Поэзия 60-х годов

  • Тезисный анализ стихотворения А. Вознесенского
  • Звёздный язык
  • ПЕСЕНКА ТРАВЕСТИ ИЗ СПЕКТАКЛЯ «АНТИМИРЫ» - стихотворение Вознесенский А. А.
  • Неизвестный Автор: другие книги автора
  • Тезисный анализ стихотворения А. Вознесенского
  • Окказионализмы Андрея Вознесенского: опыт создания онлайн-словаря

вознесенский

Наша эпоха была в достижении к Богоматери уважения. В искреннпем слове "авангардиств" кровь бурлила Орала неистово образцовая супер-артистка,Мура салонов-авантюристка. "Стоял Январь,не то Февраль,какой-то чёртовый зимарь. Песенка травести из спектакля «Антимиры». 1963. Стоял Январь, не то Февраль, Какой-то чертовый Зимарь. Песенка из спектакля «Антимиры». Стоял Январь, не то Февраль,какой-то чёртовый Зимарь.Я помню только голосокнад красным ротиком – парок,и песенку:«Летят вдаликрасивые осенебри,но если наземь упадут,их человолки загрызут». 1963-1965. Песенка травести из спектакля «Антимиры». Стоял Январь, не то Февраль, какой-то чертовый Зимарь. Я помню только голосок. над красным ротиком – парок. Февраль. Достать чернил и плакать! Писать о феврале навзрыд, Пока грохочущая слякоть Весною черною горит. Такой певец был когда-то Профессор Лебединский, у него такая песня была; "Я никому не скажу, что сегодня февраль ".

ПЕСЕНКА ТРАВЕСТИ ИЗ СПЕКТАКЛЯ «АНТИМИРЫ» - стихотворение Вознесенский А. А.

словообразовательного типа в большинстве случаев используются стандарт-. ные языковые средства (основы, аффиксы); нарушаются лишь условия их ва-. лентности, т.е. сочетаемости. Стоял Январь, не то Февраль, Какой-то чертовый Зимарь. Стоял Январь, не то Февраль, какой-то чёртовый Зимарь. Я помню только голосок над красным ротиком – парок. Стоял Январь, не то Февраль, какой-то чёртовый Зимарь. Я помню только голосок над красным ротиком — парок, и песенку: «Летят вдали красивые осенебри, но если наземь упадут, их человолки загрызут». 25 января 1965 года, на сцене Таганки под рубрикой "Поэт и театр" прошёл творческий вечер Андрея Вознесенского. Стоял Январь, не то Февраль,какой-то чёртовый Зимарь. Я помню только голосокнад красным ротиком – парок.

Лексический и фразеологический анализ слова

Изобразительно-выразительные средства парок. и песенку:"Летят вдали красивые осенебри.
Андрей Вознесенский и его стихи: uborshizzza — LiveJournal А пацанёнок-травести тем временем на грифельной доске – как и груша, треугольной – начертал какие-то нотные знаки.
Умер Андрей Вознесенский: galchi — LiveJournal 108 А. Вознесенский. Антимиры. Стоял Январь, не то Февраль, какой-то чертовый Зимарь. Я помню только голосок над красным ротиком— парок и песенку: «Летят вдали красивые осенебри, но если наземь упадут, их человолки загрызут».

Содержание

  • Ахиллесово сердце
  • Стихотворения и поэмы для 11 класса
  • Проблемы лексикона современного русского человека Лариса Евгеньевна Лисовицкая
  • Тьмать - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок
  • Умер Андрей Вознесенский: galchi — LiveJournal
  • Умер Андрей Вознесенский: galchi — LiveJournal

Похожие новости:

Оцените статью
Добавить комментарий